Неточные совпадения
Он плохо теперь
помнил себя; чем дальше, тем хуже.
Он помнил, однако,
как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу
и что
тут приметнее,
и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не падал,
он все-таки сделал крюку
и пришел домой с другой совсем стороны.
Положимте, что так.
Блажен, кто верует, тепло
ему на свете! —
Ах! боже мой! ужли я здесь опять,
В Москве! у вас! да
как же вас узнать!
Где время то? где возраст тот невинный,
Когда, бывало, в вечер длинный
Мы с вами явимся, исчезнем
тут и там,
Играем
и шумим по стульям
и столам.
А
тут ваш батюшка с мадамой, за пикетом;
Мы в темном уголке,
и кажется, что в этом!
Вы
помните? вздрогнём, что скрипнет столик,
дверь…
— По-моему, господа, по-моему, вот
как было, — тихо заговорил
он, — слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение — не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна
и побежал к забору… Отец испугался
и в первый раз
тут меня рассмотрел, вскрикнул
и отскочил от окна — я это очень
помню. А я через сад к забору… вот тут-то
и настиг меня Григорий, когда уже я сидел на заборе…
Признаюсь, я именно подумал тогда, что
он говорит об отце
и что
он содрогается,
как от позора, при мысли пойти к отцу
и совершить с
ним какое-нибудь насилие, а между тем
он именно тогда
как бы на что-то указывал на своей груди, так что,
помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то мысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а
он ударяет себя гораздо выше, вот
тут, сейчас ниже шеи,
и все указывает в это место.
А так
как начальство
его было
тут же, то
тут же
и прочел бумагу вслух всем собравшимся, а в ней полное описание всего преступления во всей подробности: «
Как изверга себя извергаю из среды людей, Бог посетил меня, — заключил бумагу, — пострадать хочу!»
Тут же вынес
и выложил на стол все, чем
мнил доказать свое преступление
и что четырнадцать лет сохранял: золотые вещи убитой, которые похитил, думая отвлечь от себя подозрение, медальон
и крест ее, снятые с шеи, — в медальоне портрет ее жениха, записную книжку
и, наконец, два письма: письмо жениха ее к ней с извещением о скором прибытии
и ответ ее на сие письмо, который начала
и не дописала, оставила на столе, чтобы завтра отослать на почту.
Так восклицала она вне себя
и уж, конечно, презирая все для себя последствия, хотя, разумеется,
их предвидела еще, может, за месяц тому, потому что
и тогда еще, может быть, содрогаясь от злобы, мечтала: «Не прочесть ли это суду?» Теперь же
как бы полетела с горы.
Помню, кажется, именно
тут же письмо было прочитано вслух секретарем
и произвело потрясающее впечатление. Обратились к Мите с вопросом: «Признает ли
он это письмо?»
Впечатление от высшего благородства
его речи было-таки испорчено,
и Фетюкович, провожая
его глазами,
как бы говорил, указывая публике: «вот, дескать, каковы ваши благородные обвинители!»
Помню, не прошло
и тут без эпизода со стороны Мити: взбешенный тоном, с
каким Ракитин выразился о Грушеньке,
он вдруг закричал со своего места: «Бернар!» Когда же председатель, по окончании всего опроса Ракитина, обратился к подсудимому: не желает ли
он чего заметить со своей стороны, то Митя зычно крикнул...
— В Ивана Ивановича — это хуже всего.
Он тут ни сном, ни духом не виноват…
Помнишь, в день рождения Марфеньки, —
он приезжал, сидел
тут молча, ни с кем ни слова не сказал,
как мертвый,
и ожил, когда показалась Вера? Гости видели все это.
И без того давно не тайна, что
он любит Веру;
он не мастер таиться. А
тут заметили, что
он ушел с ней в сад, потом она скрылась к себе, а
он уехал… Знаешь ли, зачем
он приезжал?
Марья Алексевна
и ругала
его вдогонку
и кричала других извозчиков,
и бросалась в разные стороны на несколько шагов,
и махала руками,
и окончательно установилась опять под колоннадой,
и топала,
и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного
и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня,
ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай
его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не
помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы
тут,
как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в
них.
Учитель говорил не по-швейцарски, а по-немецки, да
и не просто, а по образцам из нарочито известных ораторов
и писателей:
он помянул и о Вильгельме Телле,
и о Карле Смелом (
как тут поступила бы австрийско-александринская театральная ценсура — разве назвала бы Вильгельма Смелым, а Карла — Теллем?)
и при этом не забыл не столько новое, сколько выразительное сравнение неволи с позлащенной клеткой, из которой птица все же рвется...
Помню,
как меня учили читать топографические карты
и как долго не мог я к этому привыкнуть, а
тут простой дикарь, отроду никогда не видевший
их, разбирается так свободно,
как будто
он всю жизнь только этим
и занимался.
За петуха мы поссорились,
и значительно, а
тут как раз вышел случай, что меня, по первой же просьбе моей, на другую квартиру перевели, в противоположный форштадт, в многочисленное семейство одного купца с большою бородищей,
как теперь
его помню.
— А даже очень просто… Хлеб за брюхом не ходит. Мы-то
тут дураками печатными сидим да мух ловим, а
они орудуют. Взять хоть Михея Зотыча… С
него вся музыка-то началась.
Помнишь,
как он объявился в Суслоне в первый раз? Бродяга не бродяга, юродивый не юродивый, а около того… Промежду прочим, оказал себя поумнее всех. Недаром
он тогда всех нас дурачками навеличивал
и прибаутки свои наговаривал.
Оно и вышло,
как по-писаному: прямые дурачки. Разе такой Суслон-то был тогда?
Раздумалась над этим письмом Дуня. «Все ложь, все обман, правды нет нисколько! — подумала она. — Какое-то недоразумение нашла…
Какое тут недоразумение, когда сама ввела меня в ловушку.
И про мои достатки, что остались после тятеньки,
поминает.
Их хотелось Луповицким… Прочь, лукавые! Ни думать не хочу о вас, ни вспоминать про вашу обманную веру».
— Смирится
он!..
Как же! Растопырь карман-от! — с усмешкой ответил Василий Фадеев. — Не на таковского, брат, напали… Наш хозяин
и в малом потакать не любит, а
тут шутка ль, что вы наделали?.. Бунт!.. Рукава засучивать на
него начали, обстали со всех сторон. Ведь мало бы еще, так вы бы
его в потасовку… Нечего
тут и думать пустого — не смирится
он с вами… Так доймет, что до гроба жизни будете нонешний день
поминать…
—
Помнишь, матушка Манефа тогда в Шарпан уехала, а Василья-то Борисыча ко мне перевела на время отлучки.
Он в тот самый день
и пропади у нас, а
тут неведомо
какие люди Прасковью Патаповну умчали… Слышим после, а это
он ее выкрал да у попа Сушилы
и побрачился.
«Французская, еще французская, — откладывая первые попавшиеся под руку книги, говорила она сама с собой… — Может быть,
тут и такие, про которые Марья Ивановна
поминала… Да
как их узнаешь?
И как понять, что в
них написано?.. «Удольфские таинства», роман госпожи Котень… Роман!»
—
Как же, матушка, со всеми простился, — ответил Петр Степаныч. —
И со сродниками,
и с приказчиками,
и со всеми другими домашними, которы на ту пору
тут прилучились. Всех к себе велел позвать
и каждого благословлял, а
как кого зовут, дядюшка подсказывал
ему. Чуть не всех
он тут впервые увидел… Меня хоть взять — перед Рождеством двадцать седьмой мне пошел, а прадедушку чуть-чуть
помню, когда еще
он в затвор-от не уходил.
Посадил
он меня с собой рядышком, сафьянную коробочку из стола вынул
и подал мне: «Вот, говорит,
тут кольцо обручальное, отдай
его, кому знаешь; только смотри,
помни отцовский завет — чтоб это кольцо не распаялось, то есть чтоб с мужем тебе довеку жить в любви
и совете,
как мы с покойницей твоей матерью жили».
— Послушай-ка, что я скажу тебе, — молвил Патап Максимыч, подсев к
нему рядом. —
Помнишь,
как мы с тобой уговаривались? Сроку месяц еще остается, а теперь тянуть, кажется, нечего? Решай теперь же, да
и все
тут… Плюнь на попов, на дьяков
и на всех твоих архиереев…
И Тургенев до старости не прочь был рассказать скабрезную историю,
и я прекрасно
помню,
как уже в 1878 году во время Международного конгресса литераторов в Париже
он нас, более молодых русских (в том числе
и М.М.Ковалевского, бывшего
тут), удивил за завтраком в ресторане
и по этой части.
— Обольщала, Татьяна Павловна, пробовала, в восторг даже ее привела, да хитра уж
и она очень… Нет,
тут целый характер,
и особый, московский…
И представьте, посоветовала мне обратиться к одному здешнему, Крафту, бывшему помощнику у Андроникова, авось, дескать,
он что знает. О Крафте этом я уже имею понятие
и даже мельком
помню его; но
как сказала она мне про этого Крафта,
тут только я
и уверилась, что ей не просто неизвестно, а что она лжет
и все знает.
— А хозяйку надо бы научить… надо бы
их выгнать из квартиры — вот что,
и как можно скорей, а то
они тут… Вот увидите! Вот
помяните мое слово, увидите! Э, черт! — развеселился
он вдруг опять, — вы ведь Гришу дождетесь?
Другое дело, когда вышел из дворни:
тут уж
его не иначе
поминали как какого-нибудь святого
и много претерпевшего.
Начинает тихо, нежно: «
Помнишь, Гретхен,
как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор
и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в
них слезы, тоска, безустанная, безвыходная,
и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу,
как острие, все выше —
и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки —
и вот
тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот —
и с последней нотой обморок!
— Этого я уж не знаю… что, собственно,
тут ему не понравится; но поверь, что Анна Андреевна
и в этом смысле — в высшей степени порядочный человек. А какова, однако, Анна-то Андреевна!
Как раз справилась перед тем у меня вчера утром: «Люблю ли я или нет госпожу вдову Ахмакову?»
Помнишь, я тебе с удивлением вчера передавал: нельзя же бы ей выйти за отца, если б я женился на дочери? Понимаешь теперь?
— Напротив, тут-то
и будет. Если б ты влюбился, ты не мог бы притворяться, она сейчас бы заметила
и пошла бы играть с вами с обоими в дураки. А теперь… да ты мне взбеси только Суркова: уж я знаю
его,
как свои пять пальцев.
Он,
как увидит, что
ему не везет, не станет тратить деньги даром, а мне это только
и нужно… Слушай, Александр, это очень важно для меня: если ты это сделаешь —
помнишь две вазы, что понравились тебе на заводе?
они — твои: только пьедестал ты сам купи.
— Нет, не то что привыкла, а так как-то. Я не принуждала себя, а просто само собой сделалось. Терпелив
он был. Вот
и хозяйством я занялась — сама не знаю
как. Когда я у папеньки жила, ничто меня не интересовало —
помнишь? Любила я, правда, помечтать, а спроси, об чем —
и сама сказать не сумею. А
тут вдруг…
Напрасно Машенька заговаривала, указывая то на липовый круг, то на лужайку, обсаженную березами:"
Помнишь,
как мы
тут игрывали?"Или:"
Помнишь,
как в папенькины именины покойница Каролина Федоровна (это была гувернантка Маши) под вон теми березами группу из нас устроила: меня посредине с гирляндой из розанов поставила, а ты
и братец Владимир Иваныч — где
он теперь? кажется, в Москве, в адвокатах служит? — в виде ангелов, в васильковых венках, по бокам стояли?
—
И как же
он его нагрел! — восклицает некто в одной группе, — да это еще что — нагрел! Греет, братец ты мой, да приговаривает:
помни, говорит! в другой раз умнее будешь! Сколько у нас смеху
тут было!
Кириллов,
тут бывший (чрезвычайный оригинал, Варвара Петровна,
и чрезвычайно отрывистый человек; вы, может быть, когда-нибудь
его увидите,
он теперь здесь), ну так вот, этот Кириллов, который, по обыкновению, всё молчит, а
тут вдруг разгорячился, заметил, я
помню, Николаю Всеволодовичу, что тот третирует эту госпожу
как маркизу
и тем окончательно ее добивает.
Я
помню, иду я в разгар одного из таких дележей по Невскому
и думаю: непременно встречу кого-нибудь из знакомых, который хоть что-нибудь да утащил. Узнаю,
как и что, да
тут же уж кстати
и поздравлю с благополучным похищением.
И точно, едва я успел сойти с Аничкина моста, смотрю,
его превосходительство Петр Петрович идет.
— Был с нами еще секретарь из земского суда-с, да столоначальник из губернского правления… ну-с,
и они тут же… то есть мещанин-с… Только были мы все в подпитии-с,
и отдали
им это предпочтение-с… то есть не мы, ваше высокоблагородие, а Аннушка-с… Ну-с, по этой причине мы точно
их будто
помяли… то есть бока ихние-с, — это
и следствием доказано-с… А чтоб мы до чего другого касались… этого я,
как перед богом, не знаю…
Был
тут Егор Иванович — мы с
ним из одного села, говорит
он и то
и се, а я — дома
помню, людей
помню, а
как люди жили, что говорили, что у кого случилось — забыла!
— Милая, милая девочка, хоть
и побранила меня! — продолжал
он, с наслаждением смакуя вино, — но эти милые существа именно тут-то
и милы, в такие именно моменты… А ведь она, наверно, думала, что меня пристыдила,
помните в тот вечер, разбила в прах! Ха, ха, ха!
И как к ней идет румянец! Знаток вы в женщинах? Иногда внезапный румянец ужасно идет к бледным щекам, заметили вы это? Ах, боже мой! Да вы, кажется, опять сердитесь?
— А вот наверно этого сказать не могу-с,
помню, что я сосчитал до двести до восемьдесят
и два, а потом вдруг покачнуло меня вроде обморока,
и я сбился на минуту
и уже так, без счета пущал, но только Савакирей
тут же вскоре последний разок на меня замахнулся, а уже ударить не мог, сам,
как кукла, на меня вперед
и упал: посмотрели, а
он мертвый…
— Где?.. А, вы сомневаетесь!.. Я скажу вам где! Хоть бы в Варшаве… Боже мой!..
Как сейчас
помню… это было только семь месяцев назад… На Зигмунтовой площади, пред замком, стояли тысячи народа… Я
тут же, в одном из домов, глядела с балкона… Вечер уж был, темно становилось; солдаты ваши стояли против народа; в этот день
они наш крест изломали…
и вдруг раздались выстрелы…
Помню только какой-то глухой удар
и больше ничего, потому что упала замертво.
И действительно, даже в эту самую минуту жестокость, с которою
он выдирал запутавшуюся в ячейках бредня рыбешку, была поразительна.
Он дергал рыбу,
мял ее, выворачивал ей жабры,
и ежели не ел
тут же живьем, то потому, что спешил
как можно больше изловить, опасаясь,
как бы не застигнул Лазарь
и не отнял.
Он помнил,
как Наталья отшатнулась назад, хлопнула дверь, —
тут на
него упало тяжёлое облако тьмы, закружило
его и унесло с собою.
—
Он так это, ваше благородие… не от ума городит, — объяснял старик. — Ишь втемяшилось
ему беспременно купить сапоги,
как привалим в Пермь, вот
он и поминает их…
И что, подумаешь, далось человеку!
Какие уж
тут сапоги…
Как на сплав-то шли,
он и спал
и видел эти самые сапоги
и теперь все
их поминает. Не нашивал парень сапогов-то отродясь, так
оно любопытно
ему было…
— А
помните, папенька,
как вы рассказывали:"идешь, бывало, по улице, видишь: извозчик спит; сейчас это лошадь
ему разнуздаешь, отойдешь шагов на двадцать да
и крикнешь: извозчик! Ну,
он, разумеется,
как угорелый. Лошадь стегает, летит… тпру! тпру!.. Что
тут смеху-то было!"
— Сережа! ты в заблуждении; это клевета! — вскричал дядя, покраснев
и ужасно сконфузившись. — Это
они, дураки, не поняли, что
он им говорил!
Он только так…
какой тут медный грош!.. А тебе нечего про все
поминать, горло драть, — продолжал дядя, с укоризною обращаясь к мужику, — тебе ж, дураку, добра пожелали, а ты не понимаешь, да
и кричишь!
— Что ж делать, братец? Я даже горжусь… Это ничего для высокого подвига; но
какой благородный,
какой бескорыстный,
какой великий человек! Сергей — ты ведь слышал…
И как мог я
тут сорваться с этими деньгами, то есть просто не понимаю! Друг мой! я был увлечен; я был в ярости; я не понимал
его; я
его подозревал, обвинял… но нет!
он не мог быть моим противником — это я теперь вижу… А
помнишь,
какое у
него было благородное выражение в лице, когда
он отказался от денег?
Все это вылетело у
него стремительно,
и пять минут спустя
он уже не
помнил того, что сказал. Одно
его смутно пугало:
как бы не дойти опять до высшего припадка гнева
и такой же злобы,
какая у нее была к Калерии,
и не задушить ее руками
тут же, среди бела дня.
— Целую тысячу, — повторил Елпидифор Мартыныч, неизвестно
каким образом сосчитавший, сколько
ему князь давал. — Но я
тут, понимаете, себя не
помнил — к-ха!.. Весь исполнен был молитвы
и благодарности к богу — к-ха… Мне даже, знаете, обидно это показалось: думаю, я спас жизнь — к-ха! — двум существам, а мне за это деньгами платят!..
Какие сокровища могут вознаградить за то?.. «Не надо, говорю, мне ничего!»
Я
помню, что очутилась опять подле французских солдат; не знаю,
как это сделалось…
помню только, что я просилась опять в город, что меня не пускали, что кто-то сказал подле меня, что я русская, что Дольчини был
тут же вместе с французскими офицерами;
он уговорил
их пропустить меня; привел сюда,
и если я еще не умерла с голода, то за это обязана
ему… да, мой друг! я просила милостину для моего сына, а
он умер…
Негина. «Серьезно», об таком-то деле серьезно! Да за кого ж вы меня принимаете! Разве это «дело»? Ведь это позор! Ты
помнишь, что он-то говорил,
он, мой милый, мой Петя!
Как тут думать, об чем думать, об чем разговаривать! А коли есть в тебе сомнение, так возьми что-нибудь, да
и погадай! Ведь я твоя. Чет или нечет, вот
и конец. (Берет записку Мелузова.)
— При чем
тут Тургенев, не понимаю, — сказал тихо Грузин
и пожал плечами. — А
помните, Жоржинька,
как он в «Трех встречах» идет поздно вечером где-то в Италии
и вдруг слышит: Vieni pensando a me segretamente! [Приди, тайно думая обо мне! (ит.)] — запел Грузин. — Хорошо!
Солдат Постников стал соображать, что спасти этого человека чрезвычайно легко. Если теперь сбежать на лед, то тонущий непременно
тут же
и есть. Бросить
ему веревку, или протянуть шестик, или подать ружье,
и он спасен.
Он так близко, что может схватиться рукою
и выскочить. Но Постников
помнит и службу
и присягу;
он знает, что
он часовой, а часовой ни за что
и ни под
каким предлогом не смеет покинуть своей будки.
Татьяна Васильевна, в свою очередь, грустно размышляла: «Итак, вот ты, поэзия, на суд
каких людей попадаешь!» Но
тут же в утешение себе она припомнила слова своего отца-масона, который часто говаривал ей: «Дух наш посреди земной жизни замкнут, оскорбляем
и бесславим!.. Терпи
и помни, что
им только одним
и живет мир! Всем нужно страдать
и стремиться воздвигнуть новый храм на развалинах старого!»